В середине августа у Никиты Смирнова появился друг.
Сначала у Никиты не было никакого друга. С Никиткой вообще никто не хотел дружить. – Сопли подотри! – говорили Никитке старшие ребята, - Ноешь больно часто. Худо с тобой дружить.
Что ж! Большие ребята были правы. Никитка любил поплакать. Нравилось ему казаться несчастным и обиженным.
Отец Никитки – и тот досадовал, глядя на сына. – Хнычешь, как девчонка, - обвинял папаша Никитку и возил пальцем у носа, передразнивая отпрыска. – Смотри, парень, дохнычешься. Бабы любить не будут.
Никитка боялся баб и вовсе не хотел, чтобы они его любили. Бабы было кругом полным-полно. От любви их ничего хорошего ждать не приходилось. Толстая повариха Нюся и тощая училка Люся, дворничиха Семеновна, надменная Бурылина, злобная Ирэна Прокофьевна – все они вились по двору, ссорились с утра до вечера, а теперь уж, как уверен был Никитка, востро и колко приглядывали за ним – любить ли хныксу или бросить на съедение другим, менее разборчивым бабам.
Мамы у Никитки не было. То есть, мама была, но – совсем не любимая. Звали ее Ольга Вячеславовна Вязьмикина. «Матьчерица», - называл ее втайне Никитка. С малых лет бабушка Никитки пугала его сказками про злых мачех и несчастных падчериц. Вот и придумалось такое страшилище – матьчерица, вроде ящерицы с приторным голосом.
- Друг мой, Никитка… - начинала матьчерица с утра пораньше. И Никитка, не успев дозавтракать, сбегал во двор и прятался в лопухах до вечера. Здесь он проводил муравьиные баталии, пытал жуков и казнил кузнечиков. – Жаль тебя, друг мой, - приговаривал Никитка, выкручивая ноги очередному насекомому, - а делать нечего…» - и мертвый кузнечик падал в подорожники.
Никитка заприметил новую жертву – толстого бурого жука и только потянулся к нему, как услышал покашливанье. Кашляли как будто сзади. Никитка напрягся, втянул голову в плечи и задудел песенку. Песенка должна была показать, как ему хорошо и весело, а все кашли мира пусть убираются прочь.
От страха у Никитки перехватило дыхание. Тихо сидел он, не смея обернуться. Кашля уж не было, глубокое молчание распласталось над мальчиком. В животе у Никитки заквакало, под лопухом сидел голенастый кузнечик и показывал убивцу кулачок.
Никитка заплакал. Вскочил на ноги, замахал руками и бросился наутек, не глядя. Тут что-то швырнуло Никитку прочь, в глазах затрещали огненные молнии. Никитка присел, всхлипнул и ткнулся носом в твердое и непреклонное. Сквозь мерцающие на ресницах слезы Никитка увидел спину.
Спина смотрела на мальчика строго и жестко.
- Доволен ли ты, - спрашивала спина, - доволен ли ты, убивец, уроном, причиненным местному чешуекрылому миру? Ощущаешь ли себя подлинным убивцем, паршивец эдакий?
Никита с невыразимым страхом слушал эти молчаливые обвинения и таял от нежности к спине.
Спина не только обвиняла, она одновременно жалела и оправдывала.
- Засранец, - приборматывала спина, - Пожалел бы отца. И матьчерицу эту еще.
«Дура-а она», - тянул мысленно Никитка.
- Ну и дура, - соглашалась спина, - а все же: пожалей, приголубь. Понял ли, паршивец эдакой?
Словечко это – «эдакой» было произнесено точь-в-точь с интонациями любимой бабушки Нюры. Не той, которая рассказывала диковатые сказки, а другой, обитавшей в глухой деревне Неясыть, где протекала речка Неясыха, всех коров по неизвестной причине называли исключительно на «н»: Нюшка, Нюрка, Нюся, Нона, Надин, а единственный бык носил кличку Небьюл, поскольку принадлежал дикому видом престарелому писателю-фантасту, сочинявшему бесконечную космическую оперу о коровообразном патруле Вселенной.
Вечером Никитка подошел к матьчерице и, глядя в пол, прошамкал: «Мама Оля, спокойной ночи».
Никитка не преминул отметить, что папаша в соседнем кресле совершенно обалдел, отчего измазался бутербродом с кабачковой икрой, а мама Оля вдруг заплакала. Глаза у нее были, как у коровы Надин – самой толстой и глупой во всем стаде.
- А все-таки, она дура, - думал Никитка, уворачиваясь в одеяло. Мама Оля осторожно подсовывала уголки одеяла под Никитку и беззащитно всхлипывала.
Круженье матьчерицы Никитка понимал уже сквозь дремоту: «Ага! Подсовываешь… Ну подсовывай, подсовывай, еще вот сюда, ма…», и ощутив, как одеяло мягко облегает его спинку, расслабленно улыбался и позволял себе мирно выдохнуть: «…ма»
На следующий день Никитка с самого утра бросился в знакомые лопухи, чтобы рассказать обо всем… Кому? Не спине же. Но кроме спины у дерева ничего не было. Сплошная спина, думал Никитка, бродя кругом клена. И здесь спина, и там спина. Никитка поднял голову и увидел глаз. Текучий глаз, волшебный, строгий. Глаз подмигивал, подрагивал изумрудными ресницами, вращал синим зрачком, а то вдруг покрывался пуховым бельмом, часто и виновато моргал и вновь сиял и плескался солнечными рыбками.
Глаз и спина. Это вам не шуточки. Никитка прикоснулся к коре щекой и закрыл глаза. Он услышал, как билось сердце дерева. Там, в глубине спины сильно билось звонкое и пыталось вырваться наружу и взлететь. – Бедное мое, бедное, - гладил Никитка вздрагивающую спину, - Тебе бы полетать.
Никитку, обхватившего руками дерево, увидели ребята. Окружили его, встали неподалеку, открыли рты, но ничего не сказали. Дерево не позволило. Оно не отпускало Никитку, а Никитка не отпускал его. – Не предам, - шептал он еле слышно.
Толстый Скворец подошел вразвалочку и слегка пнул клен ногой.
Дерево засмеялось.
Никитка смотрел на Скворца, но вместо лица человека видел спину дерева, которое хочет и не может взлететь.
Скворец потупил взгляд и отошел.
- Может, в футбол поиграем, Никит! – предложил долговязый. – Будешь вратарем?
- Нападающим, - ответил Никитка.
Он разжал руки и пошел вслед за ребятами. Никита всегда хотел быть нападающим. Или полунападающим, в самом крайнем случае.