В деревне под каждым кустом - килограммы смирения.
Лягушки выскальзывают из-под босых ступней. Идешь помочиться поздно вечером, когда звезды уже играют впереглядки - и лягушки в росе, как озерные стрекозы летят во все стороны. Идешь и смотришь - не остался ли под пятой какой-нибудь тощенький озорной лягушонок.
Юра пристрастился хватать малышей и тискать их в ладошках. Юра, оставь! Юра, не надо! Юра, а если бы ты попался в руки огромному чудищу с дынной головой и боками, уходящими во все стороны света. Юра нехотя оставляет лягушку и брат смотрит на нее с надеждой и сожалением. Старший любит живое. Младший любит живое. В деревне - все живое и так легко любить.
В деревне благословляет все: поля, покрытые пастушьей сумкой. Сухой, дребезжащей под ветром, смиренно стойкой пастушьей сумкой. Клевер рассыпан на ладони мира. Озеро стоит, как падишах, посреди камышей и кувшинок, словно те - его раболепные слабые и сладкие слуги, вынашивающие замыслы о свержении, но покорные, но такие покорные.
В озере - рыбы. Одна плеснула хвостом - пузыри пошли. Я ныряю в озерный покой - в носовые ходы проникает вода и я отплевываюсь и отфыркиваюсь. Я мотаю головой, я забываю, кто я, что я и зачем. Но немедленно вспоминаю вновь, едва только выхожу на берег и хватаю себя за плечи, за щеки, за язык. Я - человек? Да, похоже на правду. Я уже только человек. Я еще только человек. Я незаметен и прекрасен. Я, я, я превращается в ю, ю, ю. Это слепень юлит под ухом и я сбрасываю-стряхиваю его со спины прекрасной жены. Вдыхаю озерную воду - она пахнет. И ничего больше не надо. Есть запах и есть озеро.
Всматриваюсь на рассвете в туман. Туман проявляется и исчезает. Переводные картинки. Это переводная картинка - изнанка мира, подлинная нелицемерная изнанка мира. Там-здесь россыпи добра и хорошего настроения. Я сматываю туман ресницами. Я поднимаю глаза, веки, как холодные ножи рассекают мир, полный любви. Веки превращаются в синих бабочек. Я поднимаю бабочек - я отпускаю их в полет.
Мои холодные рассветы - мои теплые ночи.
Благословенный в деревне - благословен навек.
А еще я смотрю, как смотрит ветер. Он смотрит, он наполнен желанием. Желание стало его сутью, моим хотением. Здравствуй, желание. Ты неизбывно, сильно, ты приветливо и маняще.
Я дорожу тобой, как мальчик - невидимой девочкой, уходящей, уезжающей, улетающей вдаль детства.
До свиданья, деревня. Не знаю, свидимся ли.
Хохочет деревня. Хохочет, окаянная. Она проросла в меня. Она стала мной, она оскопила, ослепила, обесцветила меня. Я живу в глуши озерной. Я в тишине маюсь, как карп. Я дышу и возрождаюсь. Я чувствую, как возрождается душа моя. Она исполнена мякоти и доброй силы.
А где же сливы, мальчик? Куда ты их дел? Ты их съел?
Синие бока дня, синие сливы покоя. Я ничего не умею. Что я такое? Вдыхать и плавать неспешно. Глотать студеную воду. Возьмите меня в скворешню, белые ночи Ноя.
В деревне мы были с семьей несколько дней. Дней пять-шесть. Но сказать так - ничего не сказать. Сказать надо по другому: деревня была в нас. В нас прорастали бежевые и охряные деревья с верхушками из синего льда, из счастливых птиц.
Эта деревня называется. Она стоит на берегу Уводи-реки (есть такая река смешная река со смешным названием) и подпирает ее берега. По весне веселая река Уводь разливается по несуществующим пашням и превращает их в заливные луга, в заливное и прохладное чудодейственное апрельское.
Воздух в деревне, которая называется, как простокваша, настоянная на чабреце и полыни. Возьми в руки воздух - и ешь его, и режь его, и рассматривай его, и щупай его. Я думаю, даже Чулпан Хаматова взяла бы в руки кнут и принялась кромсать жесткокрылый воздух деревни от жадности.
- Чулпан, дои коров! - Ай, не хочу! - Дои коров, Чулпан! - Хочу не я! - Коров дои, дои коров, короводыня в воздухе плавает.
Я видел жужелицу, десять медянок, то ли ужей, полыхавшую на заре зорю. Я видел сто сорок палевых муравьев, собирающих пыль дорог в карманы своей, муравьиной судьбы. Я видел, как костер становится ночью и мгла становится сиреневым туманом.
Забыть бы все слова, чтобы ощущать на вкус их значения.
Я продолжу. Сейчас голова болит - потому, что дети принесли пирожные, которые купили на накопленные деньги, которые находили где ни попадя. Но голова то болит у меня не поэтому.
Знакомую своей дочери. Моей дочери - 14. Девочке - 16. Моя Катя невысокого роста, в классе на физкультуре стоит одна из последних. Девочка ниже Кати и выглядит просто ужасно. У нее дистрофия, впалые щеки, черные подглазины. Кожа и кости. Девочка живет с бабушкой, которой 75 лет. У бабушки горб и пенсия 4,5 тыс. рублей. Половина уходит на квартиру. Девочку не берут на работу, потому что - страшно брать. Наверное, просто страшно брать. Ее может сдуть ветром.
Мама девочки в далеком городе в Сибире. У мамы другая семья. Мама не присылает денег и ей, вероятно, почти все равно, что происходит с дочерью. Когда девочка ехала к своей маме этим летом на поезде, в поездке она пила только чай. Вероятно, без заварки. А это называется - кипяченая вода.
Девочка пьет воду. Целыми днями пьет воду. Есть нечего. Девочка экономит из последних сил. Хотя экономить практически нечего. Она хочет хоть как-то выглядеть.. Она хочет нравиться. Она уже лежала в больнице по поводу истощения. Девочка не понимает, что происходит. А, может быть, и понимает, но как с этим справиться одной? Или вдвоем - с голодной измученной бабушкой.
Люди, посмотрите вокруг. Вокруг нас - другие люди, девочки и старики, мальчишки и инвалиды, которые иногда целыми днями пьют воду. Просто потому, что им нечего есть.
Таких людей можно не видеть. Сознательно или бессознательно.
У меня разболелся зуб. На нижней челюсти справа у меня есть два потайных зуба, богато украшенных пломбами. Но вообще зубы у меня - что надо. Что мне надо. Так вот, стал ныть зуб. Под пломбой, гад, ноет и ноет. То есть, не сам зуб ноет, а его отсутствие. Частичное отсутствие, конечно. - Здравствуй, частичное отсутствие зуба, - приветствовал я частичное отсутствие зуба. - Что то ты привлекаешь к себе излишнее внимание. - Кому - излишнее, а для меня - в самый раз, - неприветливо пробурчало частичное отсутствие зуба и сплюнуло как-то категорично и нелицеприятно. Ночью я проснулся под бубнение ноющего частичного отсутствия. - Ну что тебе, сгущенку тебе в щелку, под пломбой белоснежной не лежится? - допрашивал я его. - Посидел ты тут с мое, - бубнило отсутствие, - завыл бы еще не так. Пойдешь, гаденыш трусливый, к стоматологу? Я озадаченно притих, терся щекой о подушку, скашивал глаза на щеку, щекотал пальцы о простыню и печально следил за реющим рассветом. Рассвет не радовал. Точнее, радовал, но не вполне. С оговорками и нюансами. Частичное отсутствие зуба и рассвет нашли общий язык. Они перемигивались, а когда я пытался подловить их, уличить и разоблачить, делали вид невинный совершенно и растяпистый. Все же рассвет елозил по шторам, а отсутствие зуба нахально притопатывало под вконец расстроенной пломбой. - Да не расстраивайся ты, милая моя, - успокаивал я печальную пломбу. - Да, как же не печалиться, - печалилась пломба, - вот сковырнут меня и отправят в стомутиль. Тошно мне стало от этих слов и я затрясся. Жена выскользнула из-под одеяла и пошла на розыски кетарола. Я отнекивался, но кетарол сожрал охотно. Добавки, правда, не попросил. Кетарол с отсутствием крепко вмазали и утихли оба. Отсутствие дня два лежало в глубоком похмельном удовлетворении, а потом опять зашкворчало, заелозило, заныло.
И пошел я к стоматологу Ольге Михайловне Вальковой. - День добже, пани Валькова, - приветствовал я Ольгу Михайловну. - Сдавайся, трус, - сказал мне пани Валькова и засандалила мне в верхнюю челюсть два галлона буржуйского обезболивающего. - А почему в верхнюю-то? - пуча глаза, вопрошал я одними зрачками. - Помалкивай у меня тут, - довольно приговаривала Ольга Михайловна, шуруя сверлом в недрах моего рта. Летела пыль, пылал огонь, мелкая зубная крошка орошала изумрудные стены кабинета. - А вот и ты, тихая сапа, - рявкнула Валькова и дернула за мой дорогой, мой бесценный, мой старосветский и перекошенный от неудовольствия нерв. Блямс - нерв выпал - с ним была Валькова такова. Пломбировка каналов высококачественным пломбиром заняла не так много времени. Я сидел и голубое мягко плыло предо мной, а потом и золотое встало легкой пеленою. Много видел я прекрасных - рыжих, синих, сладострастных, но милее мне одна - пломбировочная. - Вы бредите, - сказала Валькова и ущипнула меня за нос. - Вставайте, давайте я вас обниму. Вы мой лучший пациент за последние полчаса. - Я не пациент, - прошамкал я. - Конечно, конечно, - согласилась она, - Вы - партнер. Я обнял ее, заплатил плату и несказанно весело удалился. Перед зеркалом я прислушивался долго-долго к голосу отсутствия. Оно молчало. Оно безмолвствовало. Но я то знал, что он ему хорошо. Нежное мое, хорошее мое. Люди, не жрите кетарол килограммами. Ходите к панночкам зубных кабинетов. Они - лучшие наши партнеры. Исключая, конечно, жен
Внутри меня - птичий щебет. И тишина. Между паузами тишины - птичий щебет. Между птичьим щебетом - паузы тишины. "Кто ты, зеленый шар"? - спрашивал Олеша у своей тишины. Он катится по миру, его невозможно поймать. Он ускользает. Потом он останавливается. Здравствуй, Зеленый Шар. Здравствуй, Птичий Щебет. Я славлю тебя, Тишина.
Это моя прихоть и слабость - заводить что-нибудь. Дневники, например. Завожу, завожу, а пишу-то редко. - Господин мой, отчего так редко пишешь? - Слабею от мыслей, слабею.
Напевал песенку про Единорога и Льва. Радовался. Слушаю сказку про Робин Гуда. Радуюсь. Играю в футбол. Радуюсь. Получил отказ в издательстве. Радуюсь. Печалюсь. Радуюсь.
Солнце плескалось в снегу. Мы вышли из дома и побрели на стадион. Глаза в глаза. У солнца глаза дынные, у солнца глаза слезятся. Снег дрожит от нежности. Мы шли, толкали снег небосыми ногами и оставляли солнечные следы. Ветер смеялся, хохотал, дрожал в ветвях. Я спросил у льдинки: “Как тебе живется?” - Она отвечала: “Смотри, я живая - и ты еще спрашиваешь?”.
Причастился. А проснулся очень рано, в начале шестого. Не спится совсем. И сердце стучит. Ворочаюсь я - ворочается рядом младший.
Встал, оделся, поцеловал жену. Пошел на службу.
Рано-рано. Темно. Еще свечки даже не теплятся. Смотрю на знакомые лица. Вышел о.Евгений, начал исповедь. Потом о.Климент. Исповедался, как вдохнул. Потом стоял, немного сонный, счастливый. На колокольне отморозил руки. Долго с Димой звонили.
Всякие чувства во время службы бывают. Иногда и слушаешь то кое-как, и молишься, как - извините - кашу мешаешь. Да.
Но вот когда слышишь: "Ибо всякий дар совершен свыше есть" - всегда невероятное счастье охватывает. Да, как же невероятное. Вот оно - рядом. Только дотронься.
С песнями БГ меня познакомил Серега Никитин. У Никитина были очки. Круглые, как у Джона Леннона. Никитин смотрел сквозь очки на меня, на мир, на золото мира - и я ему верил. У Никитина - архангельский говор. Он сам из поселка Шангалы, далекого Архангельского поселка Шангалы. Я люблю Никитина. Я любил Никитина. Я всегда буду любить Никитина. В сущности, это мой единственный друг. Я не видел друга 15 лет. Теперь я напишу о песнях БГ. Это не рейтинг, у меня нет мании величия. Это песни БГ по порядку. Песни, которые дали мне очень много, очень много, так много, что я не в силах сказать. Я попытаюсь понять сейчас, здесь, отчего именно эти, а не другие песни.
1. Королева. Или Рождественская песня. Убейте меня, но в этой песне - тайна мироздания. Я слушаю ее, открыв рот, затаив дыхание. И в девятнадцать так слушал и сейчас, и когда мне будет девяносто один, буду слушать так же. "На улицах много людей, но тебе не сказали, что это такое..." У меня мурашки по коже бегут. Я полный и безоговорочный влюбленный в тайну бытия мальчишка, когда слушаю "Королеву".
2. Рыба. В общаге я слушал ее часами напролет. Я балдел. Песня - апология христианства. И никаких проповедей не надо. Ошеломляющее ощущение свободы.
3. С Утра Шел Снег Ну, я не знаю. "Можно быть надменным, как сталь. И можно говорить, что все не так, как должно быть. И можно делать вид, что ты играешь в кино о людях, живущих под высоким давлением. Но... С утра шел снег... Ты можешь делать что-то еще - если ты хочешь... Ты можешь быть кем-то еще - если ты хочешь..." Я это клеткой пою, каждой клеткой.
4. Альтернатива Я так люблю пох... одить на пьяного даоса! Это практически сильнейшее желание )) "Я радуюсь жизни, как идиот. Вы идете на работу, я просто стою" (слышал вариант "стою на хую") Апология беззаботности.
5. Дубровский Действительно, не знаю, как писать о Дубровском. Мне кажется, это песня на все времена. И после времен.
6. Желтая луна Она для меня целительна.
7. Та, которую я люблю Пронзительное объяснение в любви.
8. Музыка серебряных спиц Это звонкий чистый ручей. Ощущение дурацкого и полного счастья.
9. Стаканы Эта джига или рил для меня - сама Ирландия. Моя обожаемая Ирландия.
10. "Контрданс" или "Послезавтра" или "Искусство быть смирным" или "Горный хрусталь"... Все же - "Серебро Господа моего" И не надо слов.
Пара слов про кино "12" Смотрел с большим интересом. Игра актеров - вне рассудочных похвал. А на эмоциональные незачем и время читателей этого текста тратить. Смотрел. Смотрел. Досмотрел до финала. Пришел в недоумение. Осознал, что произошло. Фильму предпослана цитата Тосьи. Как-то так: "Не ищите здесь правду быта, постарайтесь ощутить истину бытия". Вот такой курс указан Михалковым. В самом деле, сначала - никакой (почти) правды бытия. Персонажи гротескные. Поведение изумляет. То, что происходит во время обсуждения, вдруг действительно подводит к очень важному вопросу об истинности происходящего. И не в бытовом, а в том самом мировоззренческом смысле. И вот - заключительная серия. Герой Михалкова, промолчавший весь фильм, вдруг разражается тирадой. Все персонажи оцепенело его слушают. У меня, как у скрытого логика, есть вопрос: почему в самом начале фильма герой Михалкова даже не попытался обратить внимание всех собравшихся на сложность ситуации. Вот проголосовали бы все единогласно, встали и разошлись. И герой Михалкова остался бы со своими нравственными стремлениями в одиночестве. То есть, получается так: он уже за себя все решил. И переубеждать остальных ему и не хотелось. Собственно, в чем переубеждать? - В том, что юноше нужна действенная помощь. В том, что присяжные ответственны за его судьбу не только во время заседания, но и после него, когда юноша - оправданный ли, осужденный ли - останется наедине с самим собой и миром. Как можно объяснить кажущееся безразличие офицера в отставке? Он не верит в собравшихся? Не верит в их способность к участию к судьбе другого? Или просто не задумывается об этом? Скорее второе. А потом - поверил? И после всех исповедей и откровенных признаний, сделанных во время заседания, офицер предложил собравшимся принять участие в судьбе мальчика. Наверное, Михалков имел в виду именно это. Но! Вот как раз на том самом моменте, когда 11 присяжных начинают один за другим отнекиваться, ссылаясь на свои профессиональные и личные дела, я начинаю терять всякие ориентиры. Именно потому, что держу в голове цитату Тосьи. И теперь уже именно правда быта выходит на первый план. А истина бытия - ускользает, исчезает. Потому исчезает, что люди, прошедшие за эти несколько часов столь серьезный путь морального взросления, духовного становления, никогда бы не остановились на полпути. Они бы несомненно отозвались на предложение офицера о помощи юноше, просто потому, что такова истина бытия. А отнекивания и отговорки - это правда быта. И я не хочу ее искать. И сам по себе не хочу. И потому не хочу, что об этом прямо просил Михалков, приводя цитату Тосьи. Люди, которые были столь откровенны и искренни, духовно изменились в лучшую сторону. Все безоговорочно. И вот такую истину бытия я хочу найти в фильме. А Михалков предлагает историю о совестливом русском офицере. А я не хочу такую историю. Я хочу историю, где торжествует не правда быта о неизменной чести одного, а истина бытия о духовном благородстве многих. И сейчас - другая цитата из Нобелевской речи гениального Уильяма Фолкнера.
«Я отказываюсь принять конец человека. Легко сказать, что человек бессмертен просто потому, что он выстоит: что, когда с последней ненужной твердыни, одиноко возвышающейся в лучах последнего багрового и умирающего вечера, прозвучит последний затихающий звук проклятия, что даже и тогда останется еще одно колебание — колебание его слабого неизбывного голоса. Я отказываюсь это принять. Я верю в то, что человек не только выстоит: он победит. Он бессмертен не потому, что только он один среди живых существ обладает неизбывным голосом, но потому, что обладает душой, духом, способным к состраданию, жертвенности и терпению. Долг поэта, писателя и состоит в том, чтобы писать об этом. Его привилегия состоит в том, чтобы, возвышая человеческие сердца, возрождая в них мужество и честь, и надежду, и гордость, и сострадание, и жалость, и жертвенность — которые составляли славу человека в прошлом,— помочь ему выстоять. Поэт должен не просто создавать летопись человеческой жизни; его произведение может стать фундаментом, столпом, поддерживающим человека, помогающим ему выстоять и победить».
Январь уж нюни распустил, а он сидит - не трезв, не мил, а он сидит на табурете, и слышит, как стрекочут дети. Как дождь со снегом все идет И сон крадет. А он все ждет, Как зритель в онемевшем зале, Подобия любви и сна. Вдруг видит: за окном печали Растворены. И день с утра Заладился. И солнце льется И пахнет черносливом снег. Стежок к снежку – и создается Влюбленный в нежность человек. Он робко встанет - тих и бледен, и завтра протрезвеет весь, и будет день, и будут сети – и «даждь нам днесь», и «даждь нам здесь». Что ж - даст, отдаст, прижмет, погладит по русой легкой голове и спросит: «Что, мой друг, ты светел?» - «О да, вполне, мой друг, вполне...» ...
Ире
Теплой осенью, легким днем Мы с тобой не спеша идем. Ивы, сосны, орешник, вяз – Так и сложится наш рассказ.
Солнце мягкое, теплый мох, Ты застала меня врасплох, Прикоснулась едва-едва, И уже не нужны слова.
Вот так ветер – вздохнул и стих, Длится пауза, длится стих. На осенней траве стоим, Этой паузой дорожим.
Cytuf Снега, то есть. Снега, снега - кричат молодые дети и подбрасывают радостные шапки. А озабоченные дети наблюдают за этим тихо и сосредоточенно. А воздух пахнет. Пахнут ладони. Пахнут увядшие травы. С детьми ходили жечь мокрую траву. Мокрая трава вглядывалась в нас и смеялась. Не хотела гореть мокрая трава. Она и не трава была вовсе. Похожа на твару. Тварная трава, такая зыбкая. В люльке лежит ребенок. В зыбке. Мы все как в люльке, как в зыбке. Все наши страхи и радости, помыслы и желания. К слову о дневниках. Сартр: "Ад - это другие". Какое печальное заблуждение. Мне кажется, что все мы так похожи. Человек смотрит на человека, как будто в зеркало. Чего бояться? Кого стыдиться? Мы - клевер на Божьем Лугу.
В середине августа у Никиты Смирнова появился друг. Сначала у Никиты не было никакого друга. С Никиткой вообще никто не хотел дружить. – Сопли подотри! – говорили Никитке старшие ребята, - Ноешь больно часто. Худо с тобой дружить. Что ж! Большие ребята были правы. Никитка любил поплакать. Нравилось ему казаться несчастным и обиженным. Отец Никитки – и тот досадовал, глядя на сына. – Хнычешь, как девчонка, - обвинял папаша Никитку и возил пальцем у носа, передразнивая отпрыска. – Смотри, парень, дохнычешься. Бабы любить не будут. Никитка боялся баб и вовсе не хотел, чтобы они его любили. Бабы было кругом полным-полно. От любви их ничего хорошего ждать не приходилось. Толстая повариха Нюся и тощая училка Люся, дворничиха Семеновна, надменная Бурылина, злобная Ирэна Прокофьевна – все они вились по двору, ссорились с утра до вечера, а теперь уж, как уверен был Никитка, востро и колко приглядывали за ним – любить ли хныксу или бросить на съедение другим, менее разборчивым бабам. Мамы у Никитки не было. То есть, мама была, но – совсем не любимая. Звали ее Ольга Вячеславовна Вязьмикина. «Матьчерица», - называл ее втайне Никитка. С малых лет бабушка Никитки пугала его сказками про злых мачех и несчастных падчериц. Вот и придумалось такое страшилище – матьчерица, вроде ящерицы с приторным голосом. - Друг мой, Никитка… - начинала матьчерица с утра пораньше. И Никитка, не успев дозавтракать, сбегал во двор и прятался в лопухах до вечера. Здесь он проводил муравьиные баталии, пытал жуков и казнил кузнечиков. – Жаль тебя, друг мой, - приговаривал Никитка, выкручивая ноги очередному насекомому, - а делать нечего…» - и мертвый кузнечик падал в подорожники. Никитка заприметил новую жертву – толстого бурого жука и только потянулся к нему, как услышал покашливанье. Кашляли как будто сзади. Никитка напрягся, втянул голову в плечи и задудел песенку. Песенка должна была показать, как ему хорошо и весело, а все кашли мира пусть убираются прочь. От страха у Никитки перехватило дыхание. Тихо сидел он, не смея обернуться. Кашля уж не было, глубокое молчание распласталось над мальчиком. В животе у Никитки заквакало, под лопухом сидел голенастый кузнечик и показывал убивцу кулачок. Никитка заплакал. Вскочил на ноги, замахал руками и бросился наутек, не глядя. Тут что-то швырнуло Никитку прочь, в глазах затрещали огненные молнии. Никитка присел, всхлипнул и ткнулся носом в твердое и непреклонное. Сквозь мерцающие на ресницах слезы Никитка увидел спину. Спина смотрела на мальчика строго и жестко. - Доволен ли ты, - спрашивала спина, - доволен ли ты, убивец, уроном, причиненным местному чешуекрылому миру? Ощущаешь ли себя подлинным убивцем, паршивец эдакий? Никита с невыразимым страхом слушал эти молчаливые обвинения и таял от нежности к спине. Спина не только обвиняла, она одновременно жалела и оправдывала. - Засранец, - приборматывала спина, - Пожалел бы отца. И матьчерицу эту еще. «Дура-а она», - тянул мысленно Никитка. - Ну и дура, - соглашалась спина, - а все же: пожалей, приголубь. Понял ли, паршивец эдакой? Словечко это – «эдакой» было произнесено точь-в-точь с интонациями любимой бабушки Нюры. Не той, которая рассказывала диковатые сказки, а другой, обитавшей в глухой деревне Неясыть, где протекала речка Неясыха, всех коров по неизвестной причине называли исключительно на «н»: Нюшка, Нюрка, Нюся, Нона, Надин, а единственный бык носил кличку Небьюл, поскольку принадлежал дикому видом престарелому писателю-фантасту, сочинявшему бесконечную космическую оперу о коровообразном патруле Вселенной. Вечером Никитка подошел к матьчерице и, глядя в пол, прошамкал: «Мама Оля, спокойной ночи». Никитка не преминул отметить, что папаша в соседнем кресле совершенно обалдел, отчего измазался бутербродом с кабачковой икрой, а мама Оля вдруг заплакала. Глаза у нее были, как у коровы Надин – самой толстой и глупой во всем стаде. - А все-таки, она дура, - думал Никитка, уворачиваясь в одеяло. Мама Оля осторожно подсовывала уголки одеяла под Никитку и беззащитно всхлипывала. Круженье матьчерицы Никитка понимал уже сквозь дремоту: «Ага! Подсовываешь… Ну подсовывай, подсовывай, еще вот сюда, ма…», и ощутив, как одеяло мягко облегает его спинку, расслабленно улыбался и позволял себе мирно выдохнуть: «…ма» На следующий день Никитка с самого утра бросился в знакомые лопухи, чтобы рассказать обо всем… Кому? Не спине же. Но кроме спины у дерева ничего не было. Сплошная спина, думал Никитка, бродя кругом клена. И здесь спина, и там спина. Никитка поднял голову и увидел глаз. Текучий глаз, волшебный, строгий. Глаз подмигивал, подрагивал изумрудными ресницами, вращал синим зрачком, а то вдруг покрывался пуховым бельмом, часто и виновато моргал и вновь сиял и плескался солнечными рыбками. Глаз и спина. Это вам не шуточки. Никитка прикоснулся к коре щекой и закрыл глаза. Он услышал, как билось сердце дерева. Там, в глубине спины сильно билось звонкое и пыталось вырваться наружу и взлететь. – Бедное мое, бедное, - гладил Никитка вздрагивающую спину, - Тебе бы полетать. Никитку, обхватившего руками дерево, увидели ребята. Окружили его, встали неподалеку, открыли рты, но ничего не сказали. Дерево не позволило. Оно не отпускало Никитку, а Никитка не отпускал его. – Не предам, - шептал он еле слышно. Толстый Скворец подошел вразвалочку и слегка пнул клен ногой. Дерево засмеялось. Никитка смотрел на Скворца, но вместо лица человека видел спину дерева, которое хочет и не может взлететь. Скворец потупил взгляд и отошел. - Может, в футбол поиграем, Никит! – предложил долговязый. – Будешь вратарем? - Нападающим, - ответил Никитка. Он разжал руки и пошел вслед за ребятами. Никита всегда хотел быть нападающим. Или полунападающим, в самом крайнем случае.
Я вот думаю: почему люди закрывают дневники. Заводит человек дневник, проходит с ним определённый этап жизни. Потом вдруг: дневник закрыт. Или, допустим, человек перестает писать. Не пишет - и все. Почему? Чего человек боится: откровенности собственной? Кажется ему, что он перерос себя, тогдашнего? Как будто он отвергает часть себя. Но это неправильно. Все, что ты писал - это ты. И ты - ценность. И записи твои - ценность. Дневник - не форма нравственного отчета, особенно если он немного публичный. Нравственный отчет человек ведет в сердце. Если есть у него такая потребность. Дневники здесь, на дайри, это беседа с самим собой и с теми, кто пришел к тебе в гости. Ты и сам ходишь в гости и беседуешь. И ты можешь быть более или менее откровенным и писать какие-то глупости и находить впоследствии эти глупости в собственных записях. Но стыдиться того, что ты написал? - Нелепость. А если человек пишет, что он уходит в "реал", то, возможно, человек этот не совсем правильно понимал место дневника. Дневник - реальность. Такая же, как твой завтрак или журнал. К сожалению, многие люди отвергают какие-то части себя. Это неправильно, очень неправильно. Надо принимать себя полностью.
У меня увлечение. Хочу помочь дочке сайт сделать, сегодня на www.ucoz.ru разбирался. Интересно. Но для меня это совершенно terra incognito. Обязательно сделаю. С моим гуманитарным складом разбираться в нюансах очень интересно Собственно, есть идея нескольких сайтов. Попробуем с женой воплотить в жизнь.