Последний арбуз 2005 года
У заносчивого человека, одетого кое-как, в зипун или армяк, на голове – ермолка, под зипуном – футболка с надписью «манкунианец», на заборе – в рифму: «засранец», зыркающего аккуратно, не возвращающего деньги обратно, считающего наживу, усмехающегося фальшиво, прекрасного как Адонис, смотрящего на все сверху вниз, не одалживающего до получки, получающего от жены по три взбучки - за неделю или даже чаще, выбравшегося однажды из чащи неглубокого леса, где заблудилась та поэтесса, что почитала Вознесенского в законе, лелеявшего мысль о Сорбонне, чтоб учить дураков фигурам речи, вот, прости Господи, дела человечьи, - ну о чем это я? – ах да, об арбузе, купленном у человека в армяке и картузе. Ну ладно, хватит, остановись! – Как звать-то тебя? – Денис…
- Скажи, Денька, у кого же мы – ты помнишь, ты обязан помнить! – купили мы тот, последний, дивный арбуз 2005 года. А?
- Я скажу тебе, Максим.
То был обаятельный грузин.
- А мне кажется, - азербайджанец.
- Точно, что не испанец.
Но, может быть, баск.
В ладонях он комкал бакс.
- Как он был одет, Деня?
Я затрудняюсь ответить тебе, Максим.
Скорее всего, на нем были джинсы. Да, я почти уверен, на нем были джинсы с лейблом «Dawn records», с такой розовой, нежной окантовкой, что ветреные юноши принимали его за девушку и тянулись за букетами пьянящих георгинов, что продавали осенние бабушки в полотняных косыночках, а то и в топазовых шапочках, плотно облегающих головы. Седые головы, усталые головы, головы, полные забот о текущем урожае, о плачевном состоянии дел Марии Робеспьерины Боржоме Покахонтас Люсии Андалузии Чебурашноэнтес голубицы всея России, мельтешащей в тот сентябрь на телеэкранах, на всех обирюзевших каналах, вперемешку с дикторским прононсом и очевидно-невероятным анонсом о похождениях мистера Локка на острове, где всем одиноко.
Вот и он, наш невероятный испанец, был одинок и тщедушен. Стоял он посреди своих арбузов, подобно флибустьеру, зыркал карим глазом и подманивал прохожих…
- Постой, мой милый, постой же! Почему флибустьер? Зачем к ночи вспомнил ты этих странников морей, этих бездушных убийц, разбойников большой волны и седой пучины.
- Да я и сам не знаю, Максим, почему я вспомнил флибустьеров. Я ненавижу разбой и люблю порядок, ты же знаешь, друг мой, я и внешне похож на братца Цзы. Арбуз, - вот причина моего безрассудства. Я купил его походя, случайно, на лету, стремглав, не раздумывая, я бросил деньги испанцу и скрылся в зарослях сумерек, удерживая полосатую твердыню подмышкой, я знал, что ты, Максим, твоя жена, твои дети, твои мечты и фантазии и жадный взгляд ненасытных глаз и душа твоя и плоть твоя желаете арбуза, и я пожалел вас, хотя я ненавижу эти брюзгливые ягоды, вокруг которых вьются то осы, то шмели, и от которых розовеет рот и слипаются губы и на лицах расплываются улыбки.
- Но почему же ты ненавидишь их, мой милый Денис?
- Ты все время забываешь, что я – не ты, а только часть тебя, причем такая малая, слабая, милая. Позволь мне оставаться тобой – чтобы врать без устали и без оглядки и чтобы говорить без разума и без мотива, и чтобы верить, Максим, чтобы верить, верить, чтобы жить.
- Рассказывай, мой славный Денис, как же, что же было дальше?
- Наступил кленовый беспредел, Максимка: листья летели, мчались авто, громыхали сердечные топки, вечер был душен и ал, рыжий прохожий, лопнув, сказал.
- Что ты говоришь, Денис! Лопнул! Но как, почему, зачем?
- Слишком много слов, мой любимый, слишком много бездарных слов, мой милый.
- Не бывает бездарных слов, Денька. Слово – это дар: всегда, всегда, всегда…
- Повтори еще хоть сотню верст, тысячу галлонов, миллионы амперов, миллиарды стерадианов и одно фазанье крылышко свои слова и ты раздашься, разнесешься, развеешься во все стороны своего мира. Я объясню, почему так и не иначе.
Слово – метрика Господа нашего Бога, его тон, такт, размер, яблоко и золотое сечение сада. Гесприданница идет, выхватит мелбу из шершавой ладони, судорожно сунет за пазуху – пахнёт медом и страстью. Ты бывал в сентябрьских сумерках, когда линии руки свернутся пророчеством графа Хейро, станут едва различимы, светлы, беспричинны в горьких индустриальных лесах. Запах бензина, едва различимые тени нуворишей за матовыми окнами, где-то бьется в тисках Сена, а ты глядишь на себя со стороны и не узнаешь. Ты превращен в подобие небесного тролля, городского ангела, твоим легким тесно в грудине и они распирают твое нутро и давят на гортань, на ребра, на желудок и ты бросаешь вызову всему, что не летает и бредешь, подавленный и счастливый по сумраку и вот уже почти плачешь, и не унять твою горечь – в этот миг ты встречаешь его.
Он надменен и не повернет головы, если неподалеку лопнет прохожий.
Он видит тебя насквозь и смотрит насмешливо, но и отстраненно.
Он знает, что ты никуда не денешься, и насвистывает песенку, как скворец, склонив лукавую головку набок, нежно сощурившись, what a wonderful world. Дров бы не наломать, думал ты, подходя слева направо, справа налево, по диагонали, белая королева, черный король, зеленый удод-коллаборационист, времена арбузной аккупации, смотри, смотри, ты видишь как напряглась жилка на мраморном виске, в сумеречной глубине набухла, налилась, сверкнула лиловой молнией и ты, пораженный разрядом полосатого многоточия застыл и примерно нагнулся над ягодным Colosseum. Невероятный запах, чудовищные осы, воздух-пазл…
- Но тебе не кажется, что ты мультиязычен, что ты говоришь, как помесь Полифема и тетушки Горгоны, что глаз твой печалится над одиночеством мира, а язык высмеивает одиночество мира, не кажется ли тебе, что
- Нет, нет, мне кажется, что ты купил тогда этот звонкий арбуз у глухонемого ярмарочного зазывалы, и взвалил его на натруженные плечи, и побрел по проспекту «Всех утр сладость», и пришел к долгожданному дому, и открыл двери мистическим ключом, и наткнулся на пороге на разжиревшую кошку, и отдавил ей хвост, и едва не упал на герань, которую пересаживала твоя жена, но не упал, устоял, выстоял, победил и грохнул арбузом о кухонный стол. Помнишь, как грохнул?
- Грох, грах, тарарах.
- Грохаграхнул, громыгакнул, грамагрякнул!
- И?
- Арбуз раскололся на миллион частей и прибежали дети с перочинными ножами и стали ломать, кромсать, высасывать эту дивную алую плоть и летели косточки по закоулочкам и кошка сошла с ума от арбобстрела и позеленела и набрякла и выбросилась в окно с визгом: «Русские идут». А прохожие, ты помнишь, милый Максим? – прохожие задирали головы и крылья их носов ходили ходуном, как паровые машины братьев Черепановых, - «горе нам! о горе!» - восклицали они и бледнели под густеющим небом сентября, - «никогда уже нам не съесть этот круглолицый, аловлажный, рубиново-изумрудный арбуз»! И ты не выдержал, Максим, и позвал их в гости, усадил за стол и дал вручил каждому по веселому арбузному ломтю и жизнерадостное чавканье раздалось по России и космос содрогнулся и третья небесная черепаха облизнулась и затряслись устои мироздания и рухнул Иггдрасиль и крона смахнула с небосвода все звезды, кроме одной – Арбуза Центавры – и загремел голос полуночного пьяницы и безшабашного ковбоя Петьки Лукова: «Люблю глаза твои, мой друг, с игрой их пламенно-чудесной», и Тютчев воскрес и прибежал к нам с жалобными очами навыкате – мы и ему отрезали – и он приналег, - и отбегал пару-тройку раз, когда становилось совсем невмоготу, -и так мы существовали до первой утренней звезды, а потом пришла зима и арбузные корки накрыло снегом…
- Ты не прав, Денька, осталось варенье и воспоминания.
- Ты прав, Максюха, да вот только… варенье мы отдали убогим странникам в первый день нового года. А воспоминания мы закатывали в снежки и швыряли их в человеческие страдания, когда те нахально пытались проскользнуть под нашими окнами в соседний двор.
- Осталось еще кое-что, Денис… Остался запах. Запах навсегда.